Из Москвы пришел запрос, не согласимся ли мы на выступление в Вене. Поречьев срочно уехал в посольство.

Небо все такое же белое. Приоткрываю окно. Шум врывается в мою комнату. Славно дышать весенней сыростью, угадывать в ней запахи полей, лопнувших почек, студеной воды.

Черным густым потоком льется толпа. Сверкают витрины. Размалывает воздух рев под светофором. Я набрасываю куртку и возвращаюсь к окну.

Что ждет меня?..

Да, сейчас я измучен, но все это нужно и все имеет свой смысл. Великий «экстрим» внушил мне отвращение к привычке все оценивать выгодами успеха. Как можно измерить плеск воды, доверчивость рук, смешение лунных теней – медленный танец расплывчатых теней. Для счастья нужно все и не нужно ничего.

Я рискнул потерять жизнь – и вырвался из мира символов, набора слов, пустоты…

Впервые для меня рекорд – не самодовольство плоти. И доблесть выхоженной силы привлекает меньше всего…

«Рекорды придуманы в насмешку, – размышляю я. – Каждый рекорд обязательно станет заурядным. Неужели позволю всей этой заурядности растоптать себя? Рекорд! Рекорды! Их и называю рекордами потому, что в них страх и почтение, признание своей слабости, оправдание слабости».

Подчинить себе риск. А сомнения? Из сомнений складывается решение. Без сомнений нет решения. Искать сомнения. Не уступать сомнениям. Чем безвыходнее положение, тем настоятельнее необходимость действовать. Ошибки в конце концов подводят к правильному решению, бездействие – никогда. Всегда бороться! За обыденным слышать веление судьбы, свершение судеб, исход и начало новых целей. Назначать судьбу, узнавать себя и свои цели. И всегда видеть свой шанс.

В холле выставлена копировальная машина. С утра в банкетном зале совещание сотрудников скандинавских филиалов концерна «Эриксонн». Со скукой слежу за этой публикой: чинное благообразие манер, почти уставная экипировка – белые воротнички, строгие галстуки, серые костюмы. Когда холл пустеет, Цорн воровато закладывает в копировальную машину страницу из журнала с изображением обнаженной девицы, программирует, но на выдачу копий аппарат не запускает. Теперь Цорн ждет, когда в машину заложат официальные документы. Цорн запрограммировал наибольшее число копий. Однако перерыв заканчивается, и никто не подходит к машине.

– Ничего, – говорит Цорн, – машина не дура. – Он достает из портфеля альбом репродукций:

– Издание венской фирмы «Файден». – Листает альбом, не спеша, со вкусом поясняя: – Взгляните на кофту, юбку, лицо: полная согласованность цветовых гамм… А этот поколенный портрет исполнен размашистой кистью. И композиционно организован – каждая деталь взвешена… Этот старец написан вдохновенно, без оглядок на традиции и школы. Тени не тяжелы и не черны. Я видел на выставке. Выдержан в серебристо-серой гамме. Изящен и отменного тонкого письма… А качество репродукции! Чувствуешь эту кладку – красочную, плотную, хотя и писан неровно… Кто следующий? Не встречал сего имени. Лик явно суховат, не в пример мундиру и орденам…

– Ты не в родстве с портретистом Цорном? – спрашиваю я.

– Моя тайна. – Цорн достает табакерку. Это другая, такую я не видел.

– Покажите, – просит Поречьев. Мы разглядываем табакерку.

– Перегородчатая эмаль, – рассказывает Цорн. – Табакерка принадлежала Жемчужникову – одному из соавторов Козьмы Пруткова. Жемчужников подарил ее моей бабушке Марии Павловне Ковалевой, а мама мне. Мама недолго училась в мастерской Репина. Замужество нарушило ее планы. Что за коллекция работ Репина была у Монсона! Мама восхищалась Репиным 1880 годов. Часто повторяла, что никто в мировой живописи не умел писать рук так, как Илья Ефимович. И еще удивлялась широте его мазка. Репин был далек от деликатностей французской школы. Но широким и точным мазком достигал в портретах живописных вершин… Здесь одна из репродукций. Не поверишь, что картина написана за один сеанс. А глаза? Знаю, если над зрачком поставить блик, это создаст эффект поворота взгляда. Портрет как бы станет следовать за вами взглядом. И технически это весьма несложно, однако не могу отделаться от чувства восхищения: одухотворенный холст! Повсюду встречаешь этот взгляд. Эта особенность поразила меня в портрете Лосевой работы Валентина Серова.

– Вы воевали? – спрашивает Поречьев. Цорн стучит табакеркой по протезу:

– Мелодичное свидетельство моих боевых заслуг. Я вдруг замечаю, как тщательно одет Поречьев.- На его лице сосредоточенность и тихая торжественность. Таким я вижу его первый раз. И тогда я вспоминаю ту запись в его тренировочной тетради…

– Что вы не финн, я убедился, – говорит Поречьев, – слишком много слов для финна…

Цорн ухмыляется. У него очень выразительные губы. Все его чувства в губах. Теперь говорит Поречьев, а Цорн слушает. И лицо его постепенно становится неподвижным и холодным. Оно застывает в гримасе вежливости.

Что будет на помосте? Вот за этой чертой на циферблате- Моя судьба. Что ж будет? Когда Хубер решил, что нет надежды?

Воля смотрит на меня своими холодными пустыми глазами.

– Мы нарушили свое же правило: не пробовать большие веса при объемной тренировке, – говорю я. – Что взять тогда от мышц, какую скорость и точность? Вспомните декабрь, январь. Я стал бояться даже обычных весов. А как быть? Выводить себя из работы для отдыха? Но смысл всей тренировки в непрерывности. Это из самой природы силы. Тогда как быть? А выход есть. Наш старый прием: пробовать веса в классических упражнениях только после периода сброса нагрузок. А мы? В этом причина неудач в Париже, Лионе, Тампере, Оулу! В любом случае я готов к рекорду! Даже с зачумленной экстремальными тренировками силой я мог зацепить рекорд. Какую силу я уже наработал! Что для нее этот паршивый рекорд? Но в том-то и дело, что я боюсь его. Всю зиму я пробовал веса в темповых упражнениях огрубелой силой. Силой, лишенной слуха, чуткости, свежести. Когда нарабатываешь большую новую силу, забудь о точности, координации, скорости. Не смей тогда и думать о темповых упражнениях…

– Почему ты должен уйти в тридцать восемь или в в сорок два года? – вдруг спрашивает Поречьев. – Твоя сила исключает традиции. Но если так будешь относиться к себе, тебя действительно не хватит. Откажись от опытов. Не изнашивай силу!

Номер благоухает дарами Аальтонена: апельсины, бананы, яблоки и даже гроздь винограда. Тут же на столе в красном футляре золоченая фигурка штангиста – почетный знак финской федерации тяжелой атлетики. Полчаса назад мне вручил его господин Яурило. Он был верен себе: любезен, шутлив.

– Оставь эксперименты – и еще десяток лет будешь хозяином помоста, – продолжает Поречьев. – «Пики», «горбы» – как их там назвать еще?.. Они кого угодно сделают горбатым.

– Сверхнагрузки вообще не очень полезны. Но результаты? Как быть с результатами большого спорта? Как к ним подбираться?

– Не валяй дурака! Надо, я сам настаиваю на больших нагрузках. Но то, чем мы занимались, – это ошибка. Торнтон, Харкинс, Земсков!.. Ты за год одолеваешь расстояние, на которое они вместе потратили десятилетие. Они сменяли друг друга, а ты пробиваешься один. Что молчишь?

– Разве? А мне кажется, я болтлив.

– За утро и сотни слов не сказал.

– Вам привет от Размятина.

– А-а, Андрей.

– Письмо завалялось. Только вчера прочел.

– Звонил Кемппайнен. Пожелал удачи.

– Где Цорн?

– В холле. Не хочет тебя беспокоить. Там переполох из-за копировальной машины. Заложили таблицы, а она начала выдавать копии журнальной фотографии какой-то натурщицы. Срам!

Усталость вдавливает в кресло. Возвращение «экстрима» неожиданно и беспощадно. Опять остро чувствую, как разбит усталостью.

«Сколько еще терпеть? – шепчу я. – Когда иссякнет любопытство людей? Какое к черту лечение? Эта публика в залах не прощает, подсчитывает и взвешивает любую неудачу, любой успех. Их доброта…»